Сесилия Ахерн

Год, когда мы встретились

© Гурбановская Л., перевод на русский язык, 2014

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2015

Издательство Иностранка®

* * *

Моей подруге Люси Стэк

Когда гусеница задумывается о мире над ней, она становится бабочкой…

Величайшая слава не в том, чтобы никогда не падать, но в том, чтобы уметь подняться каждый раз, когда падаешь.

Конфуций

Сезон между осенью и весной. В Северном полушарии длится три месяца, самых холодных в году: декабрь, январь и февраль.

Период бездействия и распада.

Глава первая

В пять лет я узнала, что когда-нибудь мне придется умереть.

До этого мысль о том, что я не буду жить вечно, мне в голову не приходила. Да и с чего бы? Тема моей смерти прежде как-то не возникала.

Впрочем, мои познания о смерти не были совсем уж расплывчатыми – золотые аквариумные рыбки умирали, я самолично это наблюдала. Они умирали, если им не давали корм, и также они умирали, если им его давали слишком много. Собаки умирали, когда перебегали дорогу перед машинами, мыши – соблазнившись приманкой в мышеловке в кладовке под лестницей, а кролики – когда удирали из клетки и становились добычей зловредных лисиц. Их смерть не порождала тревоги о моей собственной судьбе, ведь я знала, что они неразумные животные, наделавшие глупостей, которых я делать вовсе не собиралась.

Новость о том, что меня тоже настигнет смерть, стало огромным потрясением.

Мой источник информации утверждал, что, если «повезет», я умру в точности так же как дедушка. В старости. От дедушки пахло трубочным табаком, и он частенько пукал, к его усам прилипали клочки бумажных салфеток, куда он регулярно сморкался. В подушечки пальцев навсегда въелась грязь от работы в саду. Уголки глаз пожелтели и напоминали мраморные шарики из коллекции моего дяди. Сестра любила засовывать их в рот, иногда она их проглатывала, и тогда подбегал папа, обхватывал ее поперек живота и сжимал покрепче, пока они не возвращались обратно. В старости. Дедушка носил коричневые брюки, задирая их повыше, под самую грудь, нависавшую, как женские сиськи. Брюки туго обтягивали мягкий живот и яички, сплющенные сбоку ширинки. В старости. Нет, я не хотела умирать, как дедушка, в старости, но мой источник заверил, что это наилучший сценарий из всех возможных.

О надвигающейся смерти я узнала от своего двоюродного брата Кевина в день похорон дедушки. Мы сидели на траве в укромном углу сада, держа в руках пластиковые стаканчики с красным лимонадом, – как можно дальше от скорбящих родственников, напоминавших жуков-скарабеев. День выдался на редкость жаркий, самый жаркий в тот год. Лужайка сплошь заросла одуванчиками и маргаритками, трава поднялась куда выше обычного, потому что в последние недели болезни дедушка уже не мог как следует ухаживать за садом. Помню, мне было грустно и обидно за него – он так гордился своим прекрасным садом, а теперь, когда там собралась вся родня и соседи, его детище явилось им не в полном своем великолепии. Он бы не переживал, что его там нет, – дедушка не любил пустой болтовни, – но он бы, во всяком случае, позаботился, чтобы все было в наилучшем виде, а сам улизнул на второй этаж к себе в комнату, открыл окно пошире и оттуда внимал похвалам. Он бы притворялся, что ему все равно, но на лице у него была бы довольная улыбка, а вот штаны с зелеными пятнами на коленях и грязные руки его бы и правда ничуть не тревожили.

Сесилия Ахерн

Год, когда мы встретились

© Гурбановская Л., перевод на русский язык, 2014

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2015

Издательство Иностранка®

* * *

Моей подруге Люси Стэк

Когда гусеница задумывается о мире над ней, она становится бабочкой…

Величайшая слава не в том, чтобы никогда не падать, но в том, чтобы уметь подняться каждый раз, когда падаешь.

Конфуций

Сезон между осенью и весной. В Северном полушарии длится три месяца, самых холодных в году: декабрь, январь и февраль.

Период бездействия и распада.

Глава первая

В пять лет я узнала, что когда-нибудь мне придется умереть.

До этого мысль о том, что я не буду жить вечно, мне в голову не приходила. Да и с чего бы? Тема моей смерти прежде как-то не возникала.

Впрочем, мои познания о смерти не были совсем уж расплывчатыми – золотые аквариумные рыбки умирали, я самолично это наблюдала. Они умирали, если им не давали корм, и также они умирали, если им его давали слишком много. Собаки умирали, когда перебегали дорогу перед машинами, мыши – соблазнившись приманкой в мышеловке в кладовке под лестницей, а кролики – когда удирали из клетки и становились добычей зловредных лисиц. Их смерть не порождала тревоги о моей собственной судьбе, ведь я знала, что они неразумные животные, наделавшие глупостей, которых я делать вовсе не собиралась.

Новость о том, что меня тоже настигнет смерть, стало огромным потрясением.

Мой источник информации утверждал, что, если «повезет», я умру в точности так же как дедушка. В старости. От дедушки пахло трубочным табаком, и он частенько пукал, к его усам прилипали клочки бумажных салфеток, куда он регулярно сморкался. В подушечки пальцев навсегда въелась грязь от работы в саду. Уголки глаз пожелтели и напоминали мраморные шарики из коллекции моего дяди. Сестра любила засовывать их в рот, иногда она их проглатывала, и тогда подбегал папа, обхватывал ее поперек живота и сжимал покрепче, пока они не возвращались обратно. В старости. Дедушка носил коричневые брюки, задирая их повыше, под самую грудь, нависавшую, как женские сиськи. Брюки туго обтягивали мягкий живот и яички, сплющенные сбоку ширинки. В старости. Нет, я не хотела умирать, как дедушка, в старости, но мой источник заверил, что это наилучший сценарий из всех возможных.

О надвигающейся смерти я узнала от своего двоюродного брата Кевина в день похорон дедушки. Мы сидели на траве в укромном углу сада, держа в руках пластиковые стаканчики с красным лимонадом, – как можно дальше от скорбящих родственников, напоминавших жуков-скарабеев. День выдался на редкость жаркий, самый жаркий в тот год. Лужайка сплошь заросла одуванчиками и маргаритками, трава поднялась куда выше обычного, потому что в последние недели болезни дедушка уже не мог как следует ухаживать за садом. Помню, мне было грустно и обидно за него – он так гордился своим прекрасным садом, а теперь, когда там собралась вся родня и соседи, его детище явилось им не в полном своем великолепии. Он бы не переживал, что его там нет, – дедушка не любил пустой болтовни, – но он бы, во всяком случае, позаботился, чтобы все было в наилучшем виде, а сам улизнул на второй этаж к себе в комнату, открыл окно пошире и оттуда внимал похвалам. Он бы притворялся, что ему все равно, но на лице у него была бы довольная улыбка, а вот штаны с зелеными пятнами на коленях и грязные руки его бы и правда ничуть не тревожили.

Какая-то пожилая леди с четками, которые она теребила костлявыми пальцами, сказала, что ощущает в саду его присутствие. А я была уверена, что его там нет. Его бы настолько раздражало, во что превратился сад, что он бы не смог этого вынести.

Бабушка порой прерывала молчание фразами вроде: «Как пышно расцвели его подсолнечники, упокой Господь его душу», или «Он больше никогда уже не увидит, как распускаются петунии». На что мой всезнающий братец Кевин пробурчал: «Ну да, теперь он превратился в удобрение для них».

Все дети захихикали. Они всегда смеялись над тем, что говорил Кевин, потому что Кевин был крутой, и Кевин был старше, и в свои горделивые десять лет он мог сказать любую жестокую гадость, чего мы, младшие, себе позволить не могли. Даже если нам не было смешно, мы все равно смеялись, потому что знали – иначе он тут же сделает нас предметом своих злобных нападок, как и случилось в тот день со мной. Я не думала, что это смешная шутка, будто дедушкино тело, зарытое в землю, поможет его петуниям расти, но и жестокими слова Кевина мне не показались. В этом была своеобразная красота. Какая-то прекрасная завершенность и справедливость. Дедушке бы это на самом деле понравилось теперь, когда его пальцы, толстые как сардельки, уже не могли больше возделывать чудесный сад, который был центром его мироздания.

Своим именем – Джесмин – я обязана дедушке. В день моего рождения он принес маме в больницу цветущие ветки, сорванные с кустов у задней стены дома. Он завернул букет в газету и обвязал коричневой веревочкой, чернила на незаконченном кроссворде задней страницы Irish Times расплылись под дождем и слегка запачкали лепестки. Это был не тот летний жасмин, который нам всем хорошо знаком по дорогим ароматическим свечкам и освежителям воздуха, я была зимним ребенком, и жасмин был зимний – с маленькими желтыми цветочками, похожими на звездочки. Он в изобилии рос в саду, яркими пятнами радуя глаз в серые зимние дни. Не думаю, что дедушка усматривал некий символический смысл в своем подарке, и не знаю, так ли уж он был польщен, когда в награду мама назвала меня в честь цветов, которые он принес. Мне кажется, он счел, что это странное имя для ребенка и годится оно лишь для растения, а вовсе не для человека. Самого его звали Адальберт, в честь ирландского святого, а второе его имя было Мэри, и имена, взятые не из Библии, были ему непривычны. За год до того, тоже зимой, родилась моя сестра, тогда он принес в роддом букет пурпурного вереска, и поэтому ее назвали Хизер. Простой, незатейливый подарок в честь рождения дочери, – но я сомневалась, что в случае со мной все было так же просто. Если подумать, у зимнего жасмина и зимнего вереска много общего, их роднит тот факт, что они привносят цвет в унылый зимний пейзаж. Возможно, из-за того, что таков был мой дедушка, я склонна верить, что молчаливые люди обладают магией и пониманием, которых лишены люди менее содержательные, что они не говорят о чем-то очень важном, предпочитая не облекать свои мысли в слова. Быть может, их мнимая простецкость помогает скрыть причудливые идеи, и желание дедушки Адальберта, чтобы меня звали Джесмин, одна из них.

Я не из тех, кто выслеживает знаменитостей и пристально наблюдает за каждым их шагом, но тебя трудновато не заметить. Ты выходишь на арену, чтобы исполнить сольный номер, а мне ничего не остается, кроме как быть зрителем. Мы живем через дорогу, мой дом прямо напротив твоего. Дорога заканчивается тупиком. Наш пригородный поселок в Саттоне, что в Северном Дублине, был построен в семидесятые годы на американский манер. Перед домами большие лужайки, никаких заборов или живых изгородей, никаких ворот, ничего, что мешало бы подойти к самым окнам. Задние дворики невелики и зачастую выглядят весьма скромно. Но палисадники, которые смотрят на улицу, для всех здешних жителей предмет гордости и повод для самоутверждения. Они содержат их в идеальном порядке, беспрерывно что-то подстригают, удобряют, поливают и не оставляют без надзора ни единого живого клочка. На нашей улице, если не считать моего и твоего дома, живут одни пенсионеры. И все они бесконечно торчат на своих лужайках, а потому прекрасно осведомлены о том, кто куда и когда пришел. Я – нет. И ты – нет. Мы не садоводы и не пенсионеры. Тебе, наверное, лет на десять побольше, чем мне, но на тридцать поменьше, чем нашим соседям. У тебя трое детей, я точно не знаю, сколько им, но думаю, старшему примерно четырнадцать, а младшим еще нет десяти.

О тебе не скажешь, что ты хороший отец, я никогда не видела тебя с детьми.

Ты уже жил здесь, когда я въехала в свой дом, и ты всегда безумно меня раздражал, но каждый день я уходила на работу, мне было чем заняться, я знала, что на свете есть вещи и поважнее – они-то и удерживали меня от того, чтобы высказать свое негодование, пойти жаловаться или просто дать тебе в морду.

Сейчас у меня такое ощущение, будто я живу в аквариуме и все, что мне из него видно и слышно, – это ты. Ты, ты, ты. Итак, два часа ночи, по твоим меркам, время еще очень божеское. Я у окна, в ожидании очередного маразматического спектакля. Устраиваюсь поудобнее, ставлю локти на подоконник и подпираю лицо ладонями. Сегодня ты задашь жару, как-никак Новый год, а ты ж у нас Мэтт Маршалл, диджей ведущей ирландской радиостанции, и мне, хочешь не хочешь, пришлось тебя слушать нынче ночью, пока айпод не сдох. Ты, как всегда, был навязчив, мерзок, гадок, отвратен, гнусен, паскуден и тошнотворен. «Рупор Мэтта Маршалла» идет в прямом эфире с одиннадцати вечера до часу ночи, и у тебя огромная аудитория. Самая большая в Ирландии. Вот уже десять лет подряд твоя передача – лидер ночных ток-шоу. Я понятия не имела, что ты живешь на этой улице, но, когда твой голос впервые донесся до меня через дорогу, сразу поняла – это ты. Так оно обычно и бывает, тебя все немедленно узнают, и многие страшно радуются, но только не я.

Мне все в тебе отвратительно: твои взгляды, твои идеи, споры, которые ты так умело провоцируешь, якобы для того, чтобы заострить проблемы. Но на самом деле ты подстрекаешь людей, они, наоборот, впадают в дикую злобу и доходят до полного умоисступления. Ты притворяешься, будто помогаешь им выпустить пар, даешь свободно выговориться, но это свобода ярости, расизма и ненависти. И за это я не люблю тебя в принципе. А в частности я тебя презираю. За что, расскажу позже.

Как водится, ты проехал по нашей тихой улице для престарелых со скоростью шестьдесят километров в час. Ты купил свой дом у пожилой пары, которая решила перебраться в жилище попроще и подешевле, а я – у скончавшейся вдовы, точнее, у ее детей, нуждавшихся в наличных. Это я удачно сделала, цены тогда упали, и многие брали все подряд в надежде, что они потом снова подрастут. Я твердо намерена полностью расплатиться по ипотеке, чтобы исполнилась мечта, которую я лелею с пяти лет: уж что мое, то и впрямь мое, не желаю зависеть ни от чужой милости, ни от чужих ошибок.

Наши с тобой дома и образ жизни плохо сочетаются с местными патриархальными устоями. Управляющая компания долго с нами по этому поводу воевала, но в итоге удалось найти компромисс. Снаружи у нас все как у всех, но внутри мы многое полностью изменили и модернизировали, а я, кроме того, посягнула на палисадник, за что и расплачиваюсь по сей день. Ну, об этом тоже потом.

Ты затормозил впритык у дверей гаража, вышел из машины, мотор не заглушил, радио орет на полную мощность – все как всегда. Уж не знаю, делаешь ты это по забывчивости или просто не планируешь задерживаться. Темно, только свет твоих фар освещает улицу, и это создает дополнительный сценический эффект – ты в огнях рампы.

Несмотря на ветер, мне отлично слышно, что поют «Ганз н’ Роузес» у тебя в машине. Это «Город-рай», запись 1988 года. Должно быть, тот год был для тебя удачным. Мне тогда было восемь, а тебе восемнадцать или около того, и они наверняка были у тебя на футболках и на школьной сумке, и ты, конечно, курил траву и зажигал ночи напролет, и знал все их песни наизусть, и орал их в ночное небо. Вероятно, тогда ты был свободен и счастлив, раз они всегда звучат у тебя в машине, когда ты приезжаешь домой.

Я вижу, что в спальне у доктора Джеймсона загорелся свет. Похоже, это карманный фонарь, потому что луч мечется взад-вперед, как будто тот, кто его держит, не знает толком, куда светить. Пес теперь лает как безумный, и я надеюсь, доктор наконец впустит его, а то как бы завтра утром какая-нибудь девочка не обнаружила, что Санта принес ей на задний двор обалдевшего на всю голову джек-рассел-терьера. Фонарик бродит по комнатам наверху. Доктор Джеймсон, очевидно, вообще предпочитает быть выше всех. Я поняла это из разговора с мистером Мэлони, который живет в соседнем доме. Он постучался ко мне, чтобы сказать, что скоро подъедет мусоровоз, а я, как он заметил, не выставила на дорогу мешки с мусором. Похоже, они с доктором Джеймсоном не в ладах – оба хотят возглавлять нашу управляющую компанию. Про мешки я действительно забыла, потому что, перестав ходить на работу, перестала различать дни недели, но меня разозлило, что он счел возможным заявиться со своими напоминаниями.

Полтора месяца назад этого бы не случилось. И я бы не забыла, и мистер Мэлони не рискнул бы ко мне постучать.

Ты дергаешь ручку входной двери и с искренним негодованием обнаруживаешь, что она на замке – ни тебе, ни вооруженному грабителю не удастся посреди ночи свободно войти в дом. Ты звонишь – настойчиво, длинными яростными очередями, будто не на кнопку жмешь, а на гашетку пулемета. Не бывает такого, чтобы жена или кто-то из детей открыл тебе сразу. Не знаю, может, они так крепко спят, привыкнув ни на что не реагировать? Или, наоборот, сбились все в одной комнате, дети испуганно всхлипывают, а мать говорит, что не надо тебя впускать? Как бы то ни было, никто не выходит. Тогда ты начинаешь колотить в дверь. Это твое любимое упражнение, ты каждую ночь что есть силы долбишь свою бедную дверь, давая выход накопившейся злости. Затем обходишь вокруг дома и стучишь во все окна подряд. И при этом тянешь с насмешливой издевкой:

– Я зна-а-ю, ты там.

Как будто она притворяется, что ее там нет…

По-моему, она как раз довольно внятно дает тебе понять, что к чему. И не важно, спит она или затаилась в надежде, что ты все-таки уберешься прочь. Я так думаю, скорее второе.

Тогда ты начинаешь издавать протяжные вопли. Я знаю, она это ненавидит, твои вопли бесят ее больше всего остального, может быть, потому, что голос у тебя громкий, хорошо поставленный, а главное – узнаваемый. Впрочем, никому из соседей и в голову бы не пришло, что на улице есть другая семейная пара, так театрально выясняющая отношения. Странно, что ты этого до сих пор не понял и попусту тратишь силы на то, что не может ее пронять. Уж переходил бы сразу к воплям. Однако впервые за все время моих наблюдений твоя жена проявляет стойкость. И ты изобретаешь нечто новенькое. Возвращаешься в машину и принимаешься тупо, безостановочно сигналить.

Фонарик в доме доктора Джеймсона перемещается на первый этаж. Надеюсь, он не собирается выйти и попытаться тебя утихомирить. Ведь ты явно настроен по-боевому. У доктора Джеймсона открывается дверь, и я невольно хватаюсь за голову – что же мне, бежать на улицу и останавливать его? Но я не желаю во всем этом участвовать! Ладно, пока просто посмотрю, как все обернется, а если дело дойдет до драки, то вмешаюсь… хотя ума не приложу, какой от меня будет толк. Дверь нараспашку, а доктора пока не видать. Зато из-за угла на всех парах вылетает его пес, несется сломя голову по скользкой влажной траве, чуть не падает, но ходу не сбавляет. Стремительно врывается в дом, и дверь тотчас захлопывается. Я не могу удержаться и тихонько смеюсь.

Ты, наверное, слышал, как хлопнула дверь, и решил, что это твоя жена, потому что сигналить ты перестаешь, и ночную тишину теперь нарушают только «Ганз н’ Роузес». Уже и на том спасибо. Эти гудки – самое гнусное, что ты мог придумать. Похоже, твоя жена дожидалась, пока ты слегка уймешься, и теперь наконец решила тебя впустить. Дверь открылась, и она вышла на крыльцо в одной ночнушке, даже куртку не набросила. Чувствуется, что она на пределе. Позади нее маячит чья-то тень. Сначала я было подумала, что у нее кто-то есть, и всерьез испугалась, что сейчас случится нечто ужасное, но потом разобрала, что это твой старший сын. Он как-то резко повзрослел, видно, что он готов ее защищать как настоящий мужчина. Она говорит, чтобы он остался дома, и он подчиняется. Это меня радует. Не надо давать тебе лишнего повода, ты и так уже на взводе. Как только ты ее видишь, тут же выскакиваешь из машины и начинаешь орать: за каким чертом она заперла дверь и не пускает тебя в собственный дом? Ты всегда орешь на нее за это. Она пытается успокоить тебя, подходит к джипу и вынимает ключ из замка зажигания, музыка затыкается, мотор глохнет, и фары гаснут. Она трясет этой связкой ключей у тебя перед носом, говорит – вот он, ключ от дома, протри глаза. Могла бы и не говорить. Ты и так это знаешь.

Но я знаю, и она знает, что, когда ты пьян, бессмысленно взывать к твоему разуму, ты охвачен безумием. И всякий раз ты твердо убежден, что дверь заперта изнутри и открыть ее невозможно – тебя нарочно не хотят впустить. Весь мир ополчился против тебя, более того, твой дом против тебя, и ты должен попасть внутрь чего бы это ни стоило.

На мгновение ты замираешь, изумленно таращишься на болтающиеся перед глазами ключи, а потом, пошатнувшись, обрушиваешься на нее, заключаешь в объятия и целуешь куда ни попадя. Твоего лица я не вижу, зато вижу ее лицо. Оно выражает безмерную молчаливую муку. Ты смеешься и, проходя мимо сына, ерошишь ему волосы, как будто все это была просто шутка, и я ненавижу тебя еще сильнее – за то, что ты даже извиниться не можешь. Ты ни разу этого не сделал, во всяком случае, я не видела. Как только ты заходишь в дом, нам дают свет. Ты оборачиваешься и видишь меня в окне, в спальне зажглись все лампы, я выставлена напоказ, превратившись из тайного соглядатая в явного.

Ты долго, пристально на меня смотришь, потом с грохотом захлопываешь дверь, и, после всего что натворил сегодня ночью ты, потусторонней идиоткой чувствую себя я.

Сесилия Ахерн

Год, когда мы встретились

Моей подруге Люси Стэк

Когда гусеница задумывается о мире над ней, она становится бабочкой…

Величайшая слава не в том, чтобы никогда не падать, но в том, чтобы уметь подняться каждый раз, когда падаешь.

Сезон между осенью и весной. В Северном полушарии длится три месяца, самых холодных в году: декабрь, январь и февраль.

Период бездействия и распада.

Глава первая

В пять лет я узнала, что когда-нибудь мне придется умереть.

До этого мысль о том, что я не буду жить вечно, мне в голову не приходила. Да и с чего бы? Тема моей смерти прежде как-то не возникала.

Впрочем, мои познания о смерти не были совсем уж расплывчатыми - золотые аквариумные рыбки умирали, я самолично это наблюдала. Они умирали, если им не давали корм, и также они умирали, если им его давали слишком много. Собаки умирали, когда перебегали дорогу перед машинами, мыши - соблазнившись приманкой в мышеловке в кладовке под лестницей, а кролики - когда удирали из клетки и становились добычей зловредных лисиц. Их смерть не порождала тревоги о моей собственной судьбе, ведь я знала, что они неразумные животные, наделавшие глупостей, которых я делать вовсе не собиралась.

Новость о том, что меня тоже настигнет смерть, стало огромным потрясением.

Мой источник информации утверждал, что, если «повезет», я умру в точности так же как дедушка. В старости. От дедушки пахло трубочным табаком, и он частенько пукал, к его усам прилипали клочки бумажных салфеток, куда он регулярно сморкался. В подушечки пальцев навсегда въелась грязь от работы в саду. Уголки глаз пожелтели и напоминали мраморные шарики из коллекции моего дяди. Сестра любила засовывать их в рот, иногда она их проглатывала, и тогда подбегал папа, обхватывал ее поперек живота и сжимал покрепче, пока они не возвращались обратно. В старости. Дедушка носил коричневые брюки, задирая их повыше, под самую грудь, нависавшую, как женские сиськи. Брюки туго обтягивали мягкий живот и яички, сплющенные сбоку ширинки. В старости. Нет, я не хотела умирать, как дедушка, в старости, но мой источник заверил, что это наилучший сценарий из всех возможных.

О надвигающейся смерти я узнала от своего двоюродного брата Кевина в день похорон дедушки. Мы сидели на траве в укромном углу сада, держа в руках пластиковые стаканчики с красным лимонадом [Красный лимонад - популярная ирландская разновидность лимонада, часто смешивается с виски и другими крепкими спиртными напитками.], - как можно дальше от скорбящих родственников, напоминавших жуков-скарабеев. День выдался на редкость жаркий, самый жаркий в тот год. Лужайка сплошь заросла одуванчиками и маргаритками, трава поднялась куда выше обычного, потому что в последние недели болезни дедушка уже не мог как следует ухаживать за садом. Помню, мне было грустно и обидно за него - он так гордился своим прекрасным садом, а теперь, когда там собралась вся родня и соседи, его детище явилось им не в полном своем великолепии. Он бы не переживал, что его там нет, - дедушка не любил пустой болтовни, - но он бы, во всяком случае, позаботился, чтобы все было в наилучшем виде, а сам улизнул на второй этаж к себе в комнату, открыл окно пошире и оттуда внимал похвалам. Он бы притворялся, что ему все равно, но на лице у него была бы довольная улыбка, а вот штаны с зелеными пятнами на коленях и грязные руки его бы и правда ничуть не тревожили.

Какая-то пожилая леди с четками, которые она теребила костлявыми пальцами, сказала, что ощущает в саду его присутствие. А я была уверена, что его там нет. Его бы настолько раздражало, во что превратился сад, что он бы не смог этого вынести.

Бабушка порой прерывала молчание фразами вроде: «Как пышно расцвели его подсолнечники, упокой Господь его душу», или «Он больше никогда уже не увидит, как распускаются петунии». На что мой всезнающий братец Кевин пробурчал: «Ну да, теперь он превратился в удобрение для них».

Все дети захихикали. Они всегда смеялись над тем, что говорил Кевин, потому что Кевин был крутой, и Кевин был старше, и в свои горделивые десять лет он мог сказать любую жестокую гадость, чего мы, младшие, себе позволить не могли. Даже если нам не было смешно, мы все равно смеялись, потому что знали - иначе он тут же сделает нас предметом своих злобных нападок, как и случилось в тот день со мной. Я не думала, что это смешная шутка, будто дедушкино тело, зарытое в землю, поможет его петуниям расти, но и жестокими слова Кевина мне не показались. В этом была своеобразная красота. Какая-то прекрасная завершенность и справедливость. Дедушке бы это на самом деле понравилось теперь, когда его пальцы, толстые как сардельки, уже не могли больше возделывать чудесный сад, который был центром его мироздания.

Своим именем - Джесмин - я обязана дедушке. В день моего рождения он принес маме в больницу цветущие ветки, сорванные с кустов у задней стены дома. Он завернул букет в газету и обвязал коричневой веревочкой, чернила на незаконченном кроссворде задней страницы Irish Times расплылись под дождем и слегка запачкали лепестки. Это был не тот летний жасмин, который нам всем хорошо знаком по дорогим ароматическим свечкам и освежителям воздуха, я была зимним ребенком, и жасмин был зимний - с маленькими желтыми цветочками, похожими на звездочки. Он в изобилии рос в саду, яркими пятнами радуя глаз в серые зимние дни. Не думаю, что дедушка усматривал некий символический смысл в своем подарке, и не знаю, так ли уж он был польщен, когда в награду мама назвала меня в честь цветов, которые он принес. Мне кажется, он счел, что это странное имя для ребенка и годится оно лишь для растения, а вовсе не для человека. Самого его звали Адальберт, в честь ирландского святого, а второе его имя было Мэри, и имена, взятые не из Библии, были ему непривычны. За год до того, тоже зимой, родилась моя сестра, тогда он принес в роддом букет пурпурного вереска, и поэтому ее назвали Хизер. Простой, незатейливый подарок в честь рождения дочери, - но я сомневалась, что в случае со мной все было так же просто. Если подумать, у зимнего жасмина и зимнего вереска много общего, их роднит тот факт, что они привносят цвет в унылый зимний пейзаж. Возможно, из-за того, что таков был мой дедушка, я склонна верить, что молчаливые люди обладают магией и пониманием, которых лишены люди менее содержательные, что они не говорят о чем-то очень важном, предпочитая не облекать свои мысли в слова. Быть может, их мнимая простецкость помогает скрыть причудливые идеи, и желание дедушки Адальберта, чтобы меня звали Джесмин, одна из них.

А тогда, в саду, Кевин решил, что я не смеюсь над его убийственной шуткой, потому что не одобряю ее, и поскольку для него не было ничего хуже и страшнее любого неодобрения, он обратил на меня яростный взгляд и сказал:

Ты тоже умрешь, Джесмин.

Нас было шестеро, я самая младшая, мы сидели кружком на траве, а Хизер развлекалась чуть поодаль - крутилась на одном месте, пока не падала с хохотом навзничь. В горле у меня образовался огромный комок, будто я проглотила одного из шмелей, роившихся над столом с закусками позади нас. Мысль о грядущей кончине проникала в меня с трудом. Все были потрясены тем, что он это сказал, но вместо того, чтобы броситься на мою защиту и опровергнуть это ужасное предсказание, они смотрели на меня и печально кивали. Да, это правда, говорили их взгляды. Ты должна будешь умереть, Джесмин.

Я не знала, что сказать, и Кевин продолжал, с наслаждением вонзая нож поглубже. Меня ждет не только смерть, но еще и страшная вещь под названием «эти дни», дни, когда я буду страдать и корчиться от боли, - каждый месяц, до конца жизни. Затем я узнала, как делаются дети, с такими мерзкими подробностями, что неделю не могла смотреть родителям в глаза, и уже напоследок, дабы подсыпать соли в открытую рану, мне сообщили, что Санта-Клауса не существует.

Человек склонен забывать подобные вещи, но я этого забыть не смогла.

Почему я вспомнила тот летний эпизод? Наверное, потому, что от него я веду отсчет. Тогда я стала такой, какой я себя знаю и какой меня знают все остальные. Моя жизнь началась в пять лет. Осознание того, что я умру, внедрилось в меня, придавило мне душу, и с тех пор я живу с этим грузом: понимая, что, хотя вообще время бесконечно, мое время ограниченно и оно утекает. Я знаю, что срок, отпущенный мне, не равен чьему-то другому сроку. Мы не можем провести жизнь одинаково, мы не можем одинаково думать. Свое время тратьте как вам угодно, но не втягивайте в это меня, я не могу его разбазаривать. Если хочешь что-нибудь сделать, делай сейчас. Если хочешь сказать, говори сейчас. И, что еще важнее, ты обязан все делать сам. Это твоя жизнь, и это тебе предстоит умереть и потерять ее. Это стало моим руководством к действию, моим стимулом. Я работала в таком ритме, что дух некогда перевести, и с трудом улучала минутку, чтобы побыть с собой наедине. В этой беспрерывной гонке мне, возможно, нечасто удавалось уловить саму себя. Я была стремительна.

Солнце клонилось к закату, скорбные, загоревшие за день родственники потихоньку потянулись в дом, и мы пошли следом. Мои запястья и щиколотки были охвачены венками из маргариток, а душа - мучительным страхом. Но он поселился там ненадолго, ведь мне было пять лет, и вскоре страх исчез. Смерть всегда представлялась мне в образе дедушки Адальберта Мэри, ушедшего в землю, но не покинувшего свой сад, и это вселяло надежду.

Что посеешь, то и пожнешь, даже и в смерти. Итак, я принялась сеять.

Глава вторая

Меня отстранили от работы, я была уволена - за полтора месяца до Рождества. На мой взгляд, вынуждать человека уйти в такое время в высшей степени несправедливо. Чтобы меня уволить, наняли сотрудницу из агентства, где их натаскивают сообщать подобные новости должным образом, чтобы работодателю проще было избежать скандала, судебного иска и прочих проблем. Она пригласила меня на ланч в тихое уютное местечко, подождала, пока я закажу салат «Цезарь», а себе взяла чашку черного кофе и преспокойно сидела напротив, наблюдая, как я едва не подавилась гренками, когда она обрисовала мне ситуацию. Уверена, что Ларри знал - я не приму это известие ни от него, ни от кого другого, попытаюсь его переубедить, влеплю ему иск или хотя бы пощечину. Он постарался обставить все так, чтобы я убралась вон, сохранив гордое достоинство, но ничего достойного гордости я в своем положении не видела. Невозможно скрыть, что тебя уволили, я была вынуждена это обсуждать, а те, кто не задавал лишних вопросов, просто и так уже были в курсе. Я чувствовала себя уязвленной. И сейчас чувствую.

Свою трудовую жизнь я начала бухгалтером. В двадцать четыре года, молодая, но опытная, я пришла в Trent@Bogle, довольно крупную корпорацию, где проработала год, а затем неожиданно перешла в Start It Up. Там я консультировала предпринимателей, решивших открыть собственный бизнес, в том, что касалось финансов, и руководила индивидуальными проектами.

И там же я поняла, что о любом событии можно рассказать две истории - одну для публики, а другую - правдивую. Вот история, которую я рассказывала: проработав полтора года, я ушла, чтобы создать свой бизнес, потому что меня настолько вдохновляли мои клиенты, что мне страшно захотелось воплотить свои идеи в жизнь. А вот правда: мне так осточертели люди, неспособные хоть что-нибудь сделать правильно, что, движимая стремлением добиться результата, я основала свой бизнес. Он оказался столь успешен, что мне предложили его продать. И я продала. Потом организовала новый и опять-таки продала. Быстро нашла еще одну идею. На третий раз мне не пришлось даже особенно в нее вкладываться, покупателям так понравилась концепция, а может, они так боялись, что я составлю им сильную конкуренцию, что без промедлений ее приобрели. Тогда и началось наше с Ларри сотрудничество, а завершилось оно тем, что меня уволили - впервые за всю мою трудовую деятельность. Бизнес-концепт компании не был лично моей идеей, мы разработали его вместе, я была соучредителем и вынашивала это детище как свое. Я помогала ему расти. Наблюдала, как оно крепнет и набирается сил, расцветает сверх самых смелых ожиданий, а потом стала готовиться к тому моменту, когда мы сможем его продать. Но этого не случилось. Меня уволили.

Свою компанию мы назвали «Фабрика идей». Мы помогали различным организациям с их собственными большими идеями. Мы не были консалтинговой фирмой. Либо мы брали готовые идеи и доводили их до ума, либо придумывали свои, разрабатывали их, внедряли и контролировали вплоть до окончательной реализации. К числу таких идей относится, например, Daily Fix, газетка местных новостей, которую распространяли в кофейне. Она издавалась в поддержку окрестных предпринимателей, писателей и художников. Или, скажем, идея продавать мороженое в секс-шопе - она принадлежала лично мне и имела огромный успех. Когда в экономике наступил спад, наши дела, напротив, круто пошли вверх. Ибо если что и могло помочь компаниям удержаться на плаву и выжить в новых обстоятельствах, так это способность оригинально мыслить. Мы продавали свое воображение, и мне это нравилось.

Сейчас, пользуясь тем, что у меня куча свободного времени, я анализирую свои отношения с Ларри и вижу, что они начали портиться уже задолго до окончательного разрыва. Я двигалась, быть может, без оглядки на его устремления, по проторенному маршруту, к пункту «Продажа», как уже трижды делала до того, а он хотел сохранить фирму. Оборачиваясь назад, я понимаю, что это и была наша проблема, причем немаленькая. Думаю, что я слишком сильно напирала, слишком активно искала потенциальных покупателей, меж тем в глубине души я знала, что это расходится с его интересами и не стоит так на него давить. Он был уверен, что «довести дело до ума» означает развивать его дальше, а я считала, что это означает продать его и начать что-то новое. У меня с детства выработался один взгляд на жизнь, у Ларри - другой. Я привыкла, что в конечном счете приходится расставаться, Ларри привык держаться своего. Достаточно посмотреть, как он ведет себя с женой и дочерью-подростком, чтобы понять: такова вообще его жизненная философия. Удержать, не дать уйти, это мое. Не ослаблять хватку, не выпускать из рук. Любой ценой.

Мне тридцать три года, в нашей компании я проработала четыре. У меня не было ни единого больничного, жалобы, нарекания, выговора или сомнительной сделки - во всяком случае, такой, которая отрицательно сказалась бы на доходах фирмы. Я всю себя отдавала работе и делала это весьма охотно, ведь это было в моих же интересах, но я ожидала, что получу что-нибудь взамен, честь по чести. Прежде я была убеждена, что личность уволенного сотрудника никак не страдает, но это потому, что меня никогда никто не увольнял, наоборот, увольняла я. Теперь я понимаю, что личность страдает, да еще как. Работа была моей жизнью. Друзья и коллеги всячески старались меня поддержать, и в итоге мне пришло в голову, что, если бы однажды у меня вдруг обнаружился рак, никто бы об этом не узнал, я бы предпочла справляться в одиночку. Они заставили меня ощутить себя жертвой. Смотрели так, точно мне пора садиться в самолет и уматывать в Австралию, мысленно при этом сожалея, что я и там не сгожусь - слишком высокая квалификация, чтобы выращивать арбузы.

Прошло всего два месяца, а я уже сомневаюсь в своей востребованности. У меня нет цели, мне не на что опираться в том, что зовется жизнью «изо дня в день». Такое чувство, что меня просто изъяли из мира. Знаю, это ненадолго, потом я снова смогу исполнять свою роль, но сейчас я чувствую себя именно так. Всего два месяца, даже чуть меньше, а мне уже смертельно надоело. Я деятельный человек, только делать мне особо нечего.

Все дела, с которыми я мечтала расправиться, пока жила в напряженном трудовом ритме, уже переделаны. На это хватило первого месяца.

Съездила в теплые края незадолго до Рождества, так что теперь я загорелая и простуженная.

Повидала подруг, все они нарожали детей и все в декретном отпуске, в продленном декретном отпуске или во «вряд-ли-я-вообще-вернусь-на-работу» отпуске. Мы ходили попить кофе, и мне странно было сидеть в кафе и болтать за жизнь посреди рабочего дня. Как будто я снова прогуливаю школу - просто замечательно… первые пару раз. Потом стало уже не так замечательно, и я начала обращать внимание на тех, кто приносил нам кофе, протирал грязные столики, готовил горячие бутерброды. Все они работали. Работали.

Я исправно курлыкала с младенцами своих приятельниц, хотя большинству из них это было безразлично - они лежали на цветных ковриках, которые шуршат и хрустят, если на них по случайности наступишь, и ничего толком не делали, просто задирали вверх пухлые ножки, сосали пальцы, переворачивались на живот и стремились перевернуться обратно. Забавно… первые десять раз.

Дважды за полтора месяца меня попросили стать крестной матерью, видимо, в надежде занять хоть чем-то безработную подругу. Оба приглашения были сделаны от чистого сердца, и я была тронута, но, если бы у меня была работа, меня бы не позвали - ведь тогда бы мы виделись куда реже, я бы не знала их детей и… и опять все возвращается к тому, что работы у меня нет. Меня нередко приглашают зайти, потому что совсем приперло и не к кому обратиться. Очередная мученица с немытыми жирными волосами, потная и пропахшая детской отрыжкой, звонит мне и тихим бесцветным голосом, от которого у меня мурашки бегут по спине, сообщает, что ей страшно от того, что она с собой сделает, после чего я тут же мчусь посидеть с ребенком, пока она идет в ванну на десять блаженных минут. Я обнаружила, что возможность принять душ или спокойно посидеть в туалете бесценна для молодых матерей.

Я захожу в гости к сестре просто так, потому что вдруг захотелось повидаться. Раньше я себе этого никак не могла позволить. Это приводит ее в полнейшее замешательство, и она беспрерывно спрашивает меня, который час, как будто я сбила ее внутренний хронометр.

Я сильно загодя накупила подарков к Рождеству. А также рождественских открыток, которые разослала вовремя - все двести штук. Я даже помогла отцу с его списком покупок. Я деятельна сверх меры и всегда такая была. Конечно, мне тоже приятно побездельничать - люблю съездить в отпуск на пару недель, поваляться на пляже и ничем вообще не заниматься, но только если я сама так решила, если это происходит по моей воле и я знаю, что потом меня снова ждет работа. Мне необходимо иметь цель. Необходимо к чему-то стремиться. Что-то преодолевать и чему-то способствовать. Мне необходимо что-то делать.

Я любила свою работу, но, чтобы как-то приободриться и поменьше переживать ее утрату, постаралась найти что-нибудь, о чем я потом сожалеть не буду.

Моими коллегами в основном были мужчины. По большей части самодовольные придурки, но были и забавные, и парочка приятных. Мне не хотелось встречаться ни с кем из них вне работы, и поэтому то, что я сейчас скажу, может показаться нелогичным, но это не так. Их было десять человек, и с тремя я переспала. В двух случаях из трех я об этом пожалела. Третий, о котором я не пожалела, очень пожалел об этом сам. Такие вот нескладушки.

Сесилия Ахерн

Год, когда мы встретились

© Гурбановская Л., перевод на русский язык, 2014

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2015

Издательство Иностранка®

* * *

Моей подруге Люси Стэк

Когда гусеница задумывается о мире над ней, она становится бабочкой…

Величайшая слава не в том, чтобы никогда не падать, но в том, чтобы уметь подняться каждый раз, когда падаешь.

Конфуций

Сезон между осенью и весной. В Северном полушарии длится три месяца, самых холодных в году: декабрь, январь и февраль.

Период бездействия и распада.

Глава первая

В пять лет я узнала, что когда-нибудь мне придется умереть.

До этого мысль о том, что я не буду жить вечно, мне в голову не приходила. Да и с чего бы? Тема моей смерти прежде как-то не возникала.

Впрочем, мои познания о смерти не были совсем уж расплывчатыми – золотые аквариумные рыбки умирали, я самолично это наблюдала. Они умирали, если им не давали корм, и также они умирали, если им его давали слишком много. Собаки умирали, когда перебегали дорогу перед машинами, мыши – соблазнившись приманкой в мышеловке в кладовке под лестницей, а кролики – когда удирали из клетки и становились добычей зловредных лисиц. Их смерть не порождала тревоги о моей собственной судьбе, ведь я знала, что они неразумные животные, наделавшие глупостей, которых я делать вовсе не собиралась.

Новость о том, что меня тоже настигнет смерть, стало огромным потрясением.

Мой источник информации утверждал, что, если «повезет», я умру в точности так же как дедушка. В старости. От дедушки пахло трубочным табаком, и он частенько пукал, к его усам прилипали клочки бумажных салфеток, куда он регулярно сморкался. В подушечки пальцев навсегда въелась грязь от работы в саду. Уголки глаз пожелтели и напоминали мраморные шарики из коллекции моего дяди. Сестра любила засовывать их в рот, иногда она их проглатывала, и тогда подбегал папа, обхватывал ее поперек живота и сжимал покрепче, пока они не возвращались обратно. В старости. Дедушка носил коричневые брюки, задирая их повыше, под самую грудь, нависавшую, как женские сиськи. Брюки туго обтягивали мягкий живот и яички, сплющенные сбоку ширинки. В старости. Нет, я не хотела умирать, как дедушка, в старости, но мой источник заверил, что это наилучший сценарий из всех возможных.

О надвигающейся смерти я узнала от своего двоюродного брата Кевина в день похорон дедушки. Мы сидели на траве в укромном углу сада, держа в руках пластиковые стаканчики с красным лимонадом, – как можно дальше от скорбящих родственников, напоминавших жуков-скарабеев. День выдался на редкость жаркий, самый жаркий в тот год. Лужайка сплошь заросла одуванчиками и маргаритками, трава поднялась куда выше обычного, потому что в последние недели болезни дедушка уже не мог как следует ухаживать за садом. Помню, мне было грустно и обидно за него – он так гордился своим прекрасным садом, а теперь, когда там собралась вся родня и соседи, его детище явилось им не в полном своем великолепии. Он бы не переживал, что его там нет, – дедушка не любил пустой болтовни, – но он бы, во всяком случае, позаботился, чтобы все было в наилучшем виде, а сам улизнул на второй этаж к себе в комнату, открыл окно пошире и оттуда внимал похвалам. Он бы притворялся, что ему все равно, но на лице у него была бы довольная улыбка, а вот штаны с зелеными пятнами на коленях и грязные руки его бы и правда ничуть не тревожили.

Какая-то пожилая леди с четками, которые она теребила костлявыми пальцами, сказала, что ощущает в саду его присутствие. А я была уверена, что его там нет. Его бы настолько раздражало, во что превратился сад, что он бы не смог этого вынести.

Бабушка порой прерывала молчание фразами вроде: «Как пышно расцвели его подсолнечники, упокой Господь его душу», или «Он больше никогда уже не увидит, как распускаются петунии». На что мой всезнающий братец Кевин пробурчал: «Ну да, теперь он превратился в удобрение для них».

Все дети захихикали. Они всегда смеялись над тем, что говорил Кевин, потому что Кевин был крутой, и Кевин был старше, и в свои горделивые десять лет он мог сказать любую жестокую гадость, чего мы, младшие, себе позволить не могли. Даже если нам не было смешно, мы все равно смеялись, потому что знали – иначе он тут же сделает нас предметом своих злобных нападок, как и случилось в тот день со мной. Я не думала, что это смешная шутка, будто дедушкино тело, зарытое в землю, поможет его петуниям расти, но и жестокими слова Кевина мне не показались. В этом была своеобразная красота. Какая-то прекрасная завершенность и справедливость. Дедушке бы это на самом деле понравилось теперь, когда его пальцы, толстые как сардельки, уже не могли больше возделывать чудесный сад, который был центром его мироздания.

Своим именем – Джесмин – я обязана дедушке. В день моего рождения он принес маме в больницу цветущие ветки, сорванные с кустов у задней стены дома. Он завернул букет в газету и обвязал коричневой веревочкой, чернила на незаконченном кроссворде задней страницы Irish Times расплылись под дождем и слегка запачкали лепестки. Это был не тот летний жасмин, который нам всем хорошо знаком по дорогим ароматическим свечкам и освежителям воздуха, я была зимним ребенком, и жасмин был зимний – с маленькими желтыми цветочками, похожими на звездочки. Он в изобилии рос в саду, яркими пятнами радуя глаз в серые зимние дни. Не думаю, что дедушка усматривал некий символический смысл в своем подарке, и не знаю, так ли уж он был польщен, когда в награду мама назвала меня в честь цветов, которые он принес. Мне кажется, он счел, что это странное имя для ребенка и годится оно лишь для растения, а вовсе не для человека. Самого его звали Адальберт, в честь ирландского святого, а второе его имя было Мэри, и имена, взятые не из Библии, были ему непривычны. За год до того, тоже зимой, родилась моя сестра, тогда он принес в роддом букет пурпурного вереска, и поэтому ее назвали Хизер. Простой, незатейливый подарок в честь рождения дочери, – но я сомневалась, что в случае со мной все было так же просто. Если подумать, у зимнего жасмина и зимнего вереска много общего, их роднит тот факт, что они привносят цвет в унылый зимний пейзаж. Возможно, из-за того, что таков был мой дедушка, я склонна верить, что молчаливые люди обладают магией и пониманием, которых лишены люди менее содержательные, что они не говорят о чем-то очень важном, предпочитая не облекать свои мысли в слова. Быть может, их мнимая простецкость помогает скрыть причудливые идеи, и желание дедушки Адальберта, чтобы меня звали Джесмин, одна из них.

А тогда, в саду, Кевин решил, что я не смеюсь над его убийственной шуткой, потому что не одобряю ее, и поскольку для него не было ничего хуже и страшнее любого неодобрения, он обратил на меня яростный взгляд и сказал:

– Ты тоже умрешь, Джесмин.

Нас было шестеро, я самая младшая, мы сидели кружком на траве, а Хизер развлекалась чуть поодаль – крутилась на одном месте, пока не падала с хохотом навзничь. В горле у меня образовался огромный комок, будто я проглотила одного из шмелей, роившихся над столом с закусками позади нас. Мысль о грядущей кончине проникала в меня с трудом. Все были потрясены тем, что он это сказал, но вместо того, чтобы броситься на мою защиту и опровергнуть это ужасное предсказание, они смотрели на меня и печально кивали. Да, это правда, говорили их взгляды. Ты должна будешь умереть, Джесмин.

Я не знала, что сказать, и Кевин продолжал, с наслаждением вонзая нож поглубже. Меня ждет не только смерть, но еще и страшная вещь под названием «эти дни», дни, когда я буду страдать и корчиться от боли, – каждый месяц, до конца жизни. Затем я узнала, как делаются дети, с такими мерзкими подробностями, что неделю не могла смотреть родителям в глаза, и уже напоследок, дабы подсыпать соли в открытую рану, мне сообщили, что Санта-Клауса не существует.

Человек склонен забывать подобные вещи, но я этого забыть не смогла.

Почему я вспомнила тот летний эпизод? Наверное, потому, что от него я веду отсчет. Тогда я стала такой, какой я себя знаю и какой меня знают все остальные. Моя жизнь началась в пять лет. Осознание того, что я умру, внедрилось в меня, придавило мне душу, и с тех пор я живу с этим грузом: понимая, что, хотя вообще время бесконечно, мое время ограниченно и оно утекает. Я знаю, что срок, отпущенный мне, не равен чьему-то другому сроку. Мы не можем провести жизнь одинаково, мы не можем одинаково думать. Свое время тратьте как вам угодно, но не втягивайте в это меня, я не могу его разбазаривать. Если хочешь что-нибудь сделать, делай сейчас. Если хочешь сказать, говори сейчас. И, что еще важнее, ты обязан все делать сам. Это твоя жизнь, и это тебе предстоит умереть и потерять ее. Это стало моим руководством к действию, моим стимулом. Я работала в таком ритме, что дух некогда перевести, и с трудом улучала минутку, чтобы побыть с собой наедине. В этой беспрерывной гонке мне, возможно, нечасто удавалось уловить саму себя. Я была стремительна.